Говорят, о „Калигуле” Эймунтас Някрошюс и Евгений Миронов впервые задумались еще во время репетиций „Вишневого сада”, где Миронов сыграл Лопахина. С тех пор прошло семь лет. Для наших актеров, как и для публики, Някрошюс остается главным театральным богом, появившимся на постсоветском пространстве за последнюю четверть века,- неудивительно, что Миронов так долго боролся за осуществление того замысла. Вероятно, и для режиссера главным манком проекта стала не пьеса Альбера Камю, а возможность вновь поработать с командой российских артистов. Дело в том, что „Калигула”, написанный в
Зато Някрошюс виртуозен в частностях. Одним касанием материализует перерождение поэтичного юноши, каким Калигула предстает в прологе, в кровавого сумасброда. Новоявленный тиран запинается, объявляя, что „будет казнить патрициев в порядке свободного списка” — лицевые мышцы никак не могут артикулировать столь непривычный текст. Провозглашая свою безграничную свободу, цезарь всякий раз заикается на звуке „с”.
Свист и шипение — постоянный фон „Калигулы”. Шуршат листы шифера, из которых художник Марюс Някрошюс соорудил остроумную аллегорию Рима. Трон, триумфальная арка, собачья конура, щиты и вощаные таблички с указами — все слеплено из одного теста. За ребристым забором
Эта цепь перерождений, происходящих с каждым, кто попадает в поле зрения Калигулы, не важно, за он или против, самое сильное в спектакле. Похоже, ядом пропитаны сами римские холмы — едва соприкоснувшись с властью, персонажи обжигаются или ранятся. „Сссс!” — морщится от боли Друзилла, покойная сестра и любовница Калигулы, чья смерть стала причиной его помешательства. Мертвые, как принято у Някрошюса, здесь часто навещают живых — рыжеволосый призрак (Елена Горина) выбегает на авансцену, задевает босой ногой о натянутую струну и заглушает ее низкое пение пронзительным криком. Если даже мертвые так страдают, живым точно несдобровать.
Кривая улыбочка раз и навсегда приклеилась к лицу верного слуги Геликона (Игорь Гордин). Сипит от ненависти к цезарю главный заговорщик Керея (Алексей Девотченко), срывается голос единственного друга цезаря — юного поэта Сципиона (Евгений Ткачук). Фирменный стиль Някрошюса: все роли придуманы и сыграны так, что не чувствуется зазора между замыслом и воплощением. В облике, даже в голосе каждого есть
Евгений Миронов тонко играет эту нестерпимую горечь разочарованного юноши, решившего ответить на смерть насилием, но так до конца и не выбравшего — артист он, лишь прикидывающийся изувером, или палач, не лишенный артистизма. Оранжевая, вырви глаз шинель, взгляд исподлобья, чубчик, зачесанный вниз — почти пародия на Гитлера, разве что без усов. Мятая рубашка, удивленно распахнутые глаза, чубчик вверх — современный хипстер, рассуждающий о стихах Сципиона.
Избегая прямых политических аллюзий, режиссер превращает спектакль в вереницу новелл о жизни и власти, которая, по Някрошюсу, тождественна смерти. Жизнь окрыляет цезаря, позволяя взбегать вверх по почти вертикальным листам шифера, дурачиться с Цезонией и Сципионом, перебрасываясь косточками от оливок (эти игры — самые вдохновенные сцены спектакля). А власть душит, как шинель, надетая, словно смирительная рубаха. И потому к финалу сохранить себя, не стать частью безликой толпы убийц, вооруженных не клинками, а осколками зеркала, удается лишь Сципиону. Он до хрипоты отстаивает свое право не участвовать в заговоре против цезаря и спешит из Рима прочь. Словом, если все же пытаться сформулировать общий режиссерский месседж, то он в „Калигуле” звучит как строчка из „Писем к римскому другу” Бродского про тех, кому опять выпало родиться в империи.