Top.Mail.Ru
Сегодня
18:00 / Новое Пространство. Страстной бульвар, д.12, стр.2
Сегодня
19:00 / Основная сцена
Касса  +7 (495) 629 37 39
Протуберанцы на краю бесконечно длящегося спектакля "Больно замечать, что больше не страдаешь" (А. Камю) Всяк изучавший историю театра помнит легенду о двух любимцах Белинского, трагических актерах канувшего в Лету гоголевского века – непревзойденных Мочалове и Каратыгине, олицетворявших Олимп российского театра (с одним "редко случается, чтоб выдержал он роль от начала до конца", другой же "равно успевает во всех ролях"). Втянутый гипнозом мироновской игры в воронку страшных мыслей тирана, очнувшись на мгновенье от молнией мелькнувшей мысли, дрожа, кричишь: "Да вот же он, вот он, актер-титан"! Невозможно писать привычным языком об этом едва рожденном зрелище, об актерском подвиге Евгения Миронова, этом прыжке в страну сомнамбул, истлевших римских Цезарей и Цицеронов, в страну отшельников, Диогенов в коробке сцены, о Калигуле-Миронове, мир видящего как на ладони и пелену срывающего одним движеньем губ с заплывших глаз толпы... Писать о някрошювских спектаклях избитым языком зазорно... и позорно. Это волновращенье мизансцен-метафор, эта кухня ведьм каждой театральной секунды, этот тихий шепот платья убегающего виденья Друзиллы... Его мизансцены содержат в себе замкнутую театральную вселенную. На нотном стане записать бы звонкий, распинающий тебя, будто вердиевский, финал "Калигулы", где стадо заговорщиков с поднятыми над головой осколками-многоугольниками зеркал, блистающими Веснинскими копьями, выходит из триумфальной арки, и в эту толпу, как в пучину, с разбегу пращой бросается Калигула-Миронов, растворяясь в ней, исчезая словно сокол, уходящий в последнюю, целительную, освобождающую от мук терзанья чистой мысли высь облаков! Изощренный язык "Калигулы" резко выбивается из языка текущей театральной эпохи – да и из привычных "мерок" самого Някрошюса. Някрошюс в "Калигуле" узнаваем и одновременно неузнаваем. Криптограмма стиля Някрошюса, славящегося уменьем до конца переводить слова и мысли на язык пластической стихии, это словно проникновенье в страну чудес. Язык этот геометризмом, динамикой и сокрушительной моторикой мизансцен, подобной то вихрю, то дыханию Эрота, историкам театра напомнит, быть может, конструктивистские влечения Таирова, росчерки пера на костюмах Экстер... Биомеханика Някрошюса – что за вопрос! – аз есмь! Жесты актеров непривычны и незнакомы, отрывисты, совершенной незавершенностью своей зовут пуститься с ними в состязанье. От жестов някрошювских актеров ощущенье, будто пиявку приложили к твоему телу. Учись читать и чувствовать спеши, как бы взывают они. Жест по Някрошусу – "вещь в себе". Возникает подозренье, что режиссер стремился создать свой собственный "гестус". Однажды этим именем экспериментатор Брехт нарек свою теорию обновленья жеста – ради обостренья смысла до предела, до ощущения пореза, очистительного кровотеченья. На протяжении чуть ли не всего спектакля Калигула-Миронов трет виски. О горе мысли, противостоящей тупому будничного времени теченью! Созданный воображением Камю герой-деспот поставил цель недостижимую – свободу дать всем невиданную доселе и одновременно убийцей стать коварней всех на свете. "Пробиться к невозможному". Смятенью актера нет конца. В глазах Миронова, двух светильниках погасших, разверзлась бездна... Лишь загляни туда и ляжешь замертво на сцене. Стремясь добыть, как сок анчара, истекающую мысль Камю, как истину конечную, зовущую забыться, умереть и видеть сны, актер собрал весь свой жизненный опыт, взобравшись, как тот безумец, как можно выше до небес на лестнице собственного мастерства. Ждешь, что он вот-вот упадет, лишится сил, начнет заговариваться... Ан нет. А рука критика здесь забыть обязана о привычном наборе штампов, научиться искусно извиваться коброй, все равно как в одной из сцен коброй искусно извивается рука Миронова-Калигулы, устрашающая одного из заговорщиков, будущих его убийц. Камю-экзистенциалист поднял в "Калигуле" вопросы о смысле и бессмыслице бытия, о пределах познанья и беспределе человеческих деяний, о невозможности успокоения в конце дороги "Я". Как можно актеру все их в кулак зажать, в извилины свои вместить, чтобы не лопнули все капилляры, все кровеносные сосуды? Это подвластно лишь актеру, вперившему взгляд вовнутрь, присягнувшему Великому Отказу, актеру, которому подвластны все озаренья, чтенье тайных мыслей автора, понятие о счастье и несчастье на земле, судьбе как скопище недугов пополам с безумными попытками выпрыгнуть из себя. Миронов по воспитанью и зрелости таков. На европейской сцене сегодня редко увидеть актера такой обостренной чувствительности. Но как же можно марафон бежать, не споткнувшись ни разу! Миронов-актер в странствованьях по Камю – сущий ками(камю!)кадзе. Кто еще решится взвалить на себя такое бремя – четыре часа на сцене быть подвижным и чувствительным, словно ртуть. Подобье Гамлета, мыслящего вопреки безмыслию среды, эпохи, вопреки прелестям любви. Подобье романтического Тассо у молодого Штайна. Еще этот Калигула – родной брат Принца Гомбургского. Подумать только, что приходится делать актеру по мановению палочки режиссера в доли секунды! Взбираться прытко, как гиена, на арку (копия Триумфальной арки Траяна). Носиться по сцене по невидимым, размеченным рукой мастера диагоналям длиною в полторы дворцовой залы. Скользить по конусам пирамид, как сумасшедший, не знающий покоя, жаждущий заполучить тотчас все счастия и несчастия дары. Прыгнуть на помост и ножками танцора порхнуть по ступенькам "лестницы", легко, как бабочка, и непременно трижды, туда-назад (о это загадочнвя Някрошюса гегельянская триада!) Выбежать из-за кулисы к собранью сенаторов-душегубов и броситься с размаху плашмя на руки кровопийц, назад вернуться и трижды повторить сей трюк. Или по прочерченной Някрошюсом невидимой оси от авансцены к центру арки трижды пройти как по канату взад-вперед не шелохнувшись, не отклоняясь от оси ни на сантиметр, пройти в волненьи адском, испепеляющем последнюю надежду небес на прощенье. А еще так нежно, целомудренно взять за руку Цезонию (Мария Миронова), которую он в скорости задушит, и повести, как будто девочку, к образу Марии. Есть ли пределы мастерству, терпенью этого актера? Конечно, есть. Но он не создан, чтоб игре дать отдых и демонстрировать пределы перевоплощенья. Он может, ни разу не обернувшись, стоя спиной к залу, намеками дыханья расшифровать, что это значит – Калигулы мученье: испытать "потребность в невозможном". В эпоху продажных политиков, для которых, как во все века, "политика – искусство возможного", а искусство – так, забава и пустышка, это может лишь царь сцены, или маг, который тайну колдовства тебе ни разу не откроет. Казалось бы, к середине спектакля запас весь сил актера, танцора и шута исчерпаться должен! Балет уже закончен! Драмы на полста во всех московских театрах идущих драм! Но он не медля выходит, держа по струнке спинку, как благородный Медичи на холстах Рафаэля иль Ботичелли... Гоццоло... Рубенса... в пурпурной мантии, собрав все умственные, нравственные, физические силы, и произносит монолог, как будто разговаривает не с собой, а со слышащим его всевышним, готовым его в промашке каждой уличить и спуску не дать ни помыслам его губительным, ни рассужденьям о преимуществах загробной жизни... До той поры, пока Господь не изречет: "Пора!" О хрупкое романтическое деревцо! Как тополь, тонок и строен мироновский Калигула. Ядовит, презренный до мозга костей, избравший "счастье убийц" и все же человек, которого за кроху человеческого, за риск свободы актер простил. Нельзя ни на миг оторваться от жизни лица Миронова – актера, освободившегося от привычных масок и овладевшего искусством маски метафизической. Миронов – капо-комико, вдыхающий жизнь в грудь целой трупы, порой безжизненной без него. Была опасность для актера в потоке актуальных афоризмов Камю о власти, о тирании и их неизлечимых пороках. Но Миронов ни разу не снизошел до плоских, дешевеньких аллюзий. Тирану разве ведомы сомненья? В чем деспота трагедия? В нем ценой безумия, родной сестры сомнамбулизма, проснулась совесть. Трагедия власти, сеющей чуму, просветляет душу стального, волею судеб попавшего в опалу циника Миронова-Калигулы, и он летит в объятья смерти, как бабочка на огонь. По Камю, дорога совести неизбежно приводит к пляске смерти. Погрузившись на дно философии экзистенциализма (ожидание часа "ман"), ставшей нам, продавшихся Маммоне, чуждой и недоступной, Миронов-актер возвращает зрителя к истокам человека, твари Божьей... Целительны его размышления о смысле существования, о конце его, о том, что там, за пределами обыденности и смерти, его попытка перешагнуть через границы и законы времени своего. Миронов всеми силами утверждает право Калигулы на участь Человека. Жерара Филиппа, тоже игравшего роли Калигулы, нарекли "самураем весны". Калигула-Миронов, который "не может быть самим собой" из-за раздирающих его противоречий, бесплодных прений жажды власти и разума, оригинален прежде всего этим дремлющим еще в тиране, тихо-тихо взывающим к совести человеком. Слишком поздно, на изломе судьбы этому Калигуле стало известно, что есть вина и что есть вечная вина. И потому так страшны и жгут нас, словно раскаленным железом, обращенные внутрь глаза сомнамбулы-романтика, возжелавшего противникам своим дать свободу, о сущности которой они так ничего и не узнали. "Романтический трагик" Миронов, Калигула – антисамурай, которого, кажется, станет олицетворением нашего нынешнего безвременья, распутья. Ну, а что же остается зрителю?.. Ты, зритель, лучше не гляди, а то еще захочется свободы бесконечной – "экзистенциальной". Как пределы совести и бунта не блюди, все равно ведь обрушатся все своды, коль переступишь линию меж человеком и тираном. И не зализать тогда вовек полученные и причиненные тобою раны. Отныне преследовать тебя начнут днями и ночами разгоряченные воплями толпы два глаза этих мироновских бессонных, два тлеющих вулкана, и неустанно вопрошать о смысле, спутанном с бессмыслицы канканом. Всего один-единственный безумец, Шут и мыслитель в одной персоне, стоя на перекрестке среди машин потока, перед угрозой смерти кричит и плачет о потере смысла. Спасенье не только в смерти, которая нас неотвратимо ждет, есть в мысли, сверлящей мозг, надежда на спасенье! Так мы и простимся – застыв между отчаянием и надеждой.