Касса  +7 (495) 629 37 39
Этот спектакль нравится с первой минуты, с того момента, как парень в огромном пиджаке, какие носили в шестидесятых, выходит на сцену и, будто в сельском клубе, простодушно начинает рассказывать, что вот мы вам сейчас сыграем рассказы Шукшина. Мол, во время репетиций мы ездили на родину Шукшина в алтайскую деревню Сростки, и в спектакле вы увидите фотографии жителей этой деревни, некоторые из которых и есть персонажи Шукшина. И тут же на пустую сцену начинают выносить гигантские фотографии с сельскими видами и корявыми лицами — полотна, которые привычнее видеть на какой-нибудь Фотобиеннале или „Арт-Москве”, устанавливают их вместо задника и принимаются играть.

Первой на ослепительно желтом фоне поля с подсолнухами разыгрывается „Степкина любовь”. Две молодухи в бусах и цветастых платьях, сидя на лавочке и плюя на пол шелуху от семечек из газетного кулька, ведут речь от автора, будто сплетничают. А влюбленный Степка — маленький, всклокоченный и румяный от смущения Павел Акимкин, одетый в плечистый пиджак, размеров на пять больше нужного, и городская красавица — волоокая, золотоволосая Юлия Пересильд, играют свою историю почти без слов.

Спектакль кажется совсем простым и наивным, он нравится сразу, и даже как-то немного стыдно, что он так нравится. Похоже, будто мы листаем новую книжку с картинками по рассказам, которые знаем давным-давно, и они вдруг начинают восприниматься с какой-то свежей остротой. Скоро становится понятно, что это простодушие — на самом деле лукавство. Разумеется, речи нет о том, что тут что-то похоже на настоящий сельский клуб и вообще, что поездка в Сростки команды Театра наций принесла хоть какую-то реальность на сцену, как это бывало когда-то со МХАТом или театром Додина, старавшимися окунуться в ту действительность, к которой обращались. Напротив, кажется, что артисты, возглавляемые Евгением Мироновым вместе с режиссером Алвисом Херманисом, поехали на родину Шукшина для того, чтобы и не пытаться быть похожими на ее настоящих жителей. А съемка, которую оттуда привезла художник спектакля Моника Пормале, — портреты, напоминающие сельскую доску почета, семейные парадные фотографии на фоне дома, какие посылают родственникам и вешают на стену, бескрайние виды, — только подчеркивает, как эта деревня, что сегодня, что в 60-х, далека от нас.

Бог знает, как определить стиль этого спектакля: лубок не лубок, наивное ретро, „Кубанские казаки”… Нет, все не то. Художник по костюмам Виктория Севрюкова одела актеров в нарядные пиджаки и кепки, актрис — в яркие платья с тонкими талиями и лодочки на шпильках, а для дома — в цветные домашние халаты. Ничего такого, конечно, в алтайской деревне 60-х не было, да никто нас и не старается в этом убедить. С той же яркостью, ясностью и одновременно чрезмерностью играют и восемь актеров, в восторге меняя роли в каждом следующем из десятка шукшинских рассказов, перемеривая за это время множество причесок, костюмов, толщинок, возрастов и волной актерской радости заливая зал. Вот совсем молодой Дмитрий Журавлев выходит то немногословным отцом Степки, то конфузливым восемнадцатилетним братом-богатырем приехавшего из города Игнахи, то деревенским „важным гостем”, интеллигентом, кандидатом наук Константином Ивановичем, а то, едва накинув платок, старухой матерью. Юлия Свежакова — то надменной продавщицей сапожек, то холеной московской клушей-мещанкой с губками бантиком, то бойкой вдовой — соседкой парня, вернувшегося из тюрьмы. А Евгений Миронов и Чулпан Хаматова творят на сцене такое, что захлебнешься описывать.

В первом рассказе Миронов свернулся на лавке дедом, и - верите ли - так и пролежал всю историю спиной к залу, ни разу не обернувшись и только лопоча что-то косноязычное да вытаскивая из заначек для сватов широченные цветные галстуки и литровую бутыль водки. Потом актер стал сельским книжником, „ботаником” из рассказа „Микроскоп” — нелепым подкаблучником в брюках до подмышек и рубашке, застегнутой до горла, а его женой, басовитой и толстущей бой-бабой с ногами враскоряку, стала — кто бы вы думали? — Хаматова. Миронов был согнутым, раздражительным стариком — отцом Игнахи, слепым гармонистом Ганей и раздутым, как шар, в очках на резиночке, демагогом Капустиным из рассказа „Срезал”, у которого в иные минуты слышались интонации головлевского Иудушки. Но, пожалуй, пожестче. Хаматова была эмансипированной медсестрой Кларой в очках и мохнатой шапке. У нее был насморочный выговор в нос, пышные бедра в соблазнительном платье-бутылочке, и от любви к ней у ее простецкого мужа Сереги „ныли зубы”. А фоном к рассказу „Беспалый” шел ряд портретов девушек-медработников, столь же похожий на доску почета, сколько на зазывные фото с сайта знакомств. Хаматова была резвящейся девушкой-рекой, красивой соседкой-сплетницей, смешно шамкающей старухой Матреной, немой девчонкой с длинной косой. А еще тощей, с торчащими острыми плечами, в сеточке на голове и челкой, закрученной на бигуди, женой Клавкой из рассказа „Сапожки”.

С „Сапожек”, которые идут в этом спектакле третьими, как-то все в нем по-настоящему и начинается. Когда только задумывается Сергей (Миронов), как бы хотелось купить жене дорогие сапожки, которые и носить-то ей некуда, а с одной стороны смотрит на него фигуристая продавщица с „белой ненавистью” в глазах, с другой — друзья-выпивохи, и за спинами у них стоят рядком фотографии продавщицы в белой наколке, мужика с одутловатым лицом и компании работяг, — вдруг у зрителей сами собой начинают течь слезы. Объяснить это невозможно: ведь на сцене все очень просто, без вывертов, и рассказ этот каждый знает наизусть. Но с того момента, как Сергей рассуждает про себя:'Ведь это же черт знает какая дорогая минута, когда он вытащит из чемодана эти сапожки и скажет: „На, носи”, — начинаешь задыхаться. И когда его нелепая Клавка, обливаясь слезами обиды и благодарности, вместе с Сергеем пробует натянуть злосчастный белый сапожок, а за ними, вытаращив от волнения глаза, следит пухлощекая дочь, эта почти клоунски смешная сцена вызывает не то чтобы катарсис, но чувство, которое сродни ему, — умиление. И с этим ощущением смотришь весь оставшийся, совсем не короткий (три с половиной часа) спектакль.

Алвис Херманис очень интересно говорит о дистанции, на которой находимся все мы друг от друга: он и его латышская художница — от России, московские актеры — от жителей деревни Сростки, все мы - от сельской жизни 60-х годов. Но, вероятно, именно эта дистанция и отстраненность, которую он тщательно сохранял в своей постановке, помогли ему поставить спектакль куда более русский, чем у большинства отечественных режиссеров. А эффектная и яркая внешность, которая и не притворяется правдой, неожиданным образом проявила в почти забытом тексте его искренность и сердечную боль.

Кстати, спектакль этот очень музыкальный: Павел Акимкин, не только обаятельный актер, но и музыкальный руководитель постановки, подобрал к нему огромное количество аутентичных фольклорных песен — хороводных, духовных, свадебных, причитаний, которые и фонограммой звучат, и актеры их поют на удивление слаженно. А уж когда в финале спектакля все артисты выходят с гармошками и заводят на скамеечке дружные „страдания”, публика и вовсе разевает рты: когда все смогли научиться?

Ну и напоследок: пока премьерный спектакль играют в Музыкальном театре Станиславского и Немировича-Данченко, и позже, когда его будут играть в небольшом зале ЦИМа, билеты на него останутся очень дорогими — по пять тысяч рублей. (Впрочем, билетов пока все равно не достать, и в первые дни показа желающих попасть на спектакль даже за двойную цену — хватало.) Но позже, к середине зимы, когда „Рассказы Шукшина” станут играть в залах побольше — на Малой Бронной и в других театрах, они станут по карману и небогатым театралам. Так что шанс его увидеть есть у всех.