Режиссер Константин Богомолов — о том, как поставить скандальный спектакль, не впадая в хулиганство
24 апреля в Театральном центре «На Страстном» состоится российская премьера спектакля «Мой папа — Агамемнон» государственного Малого театра Вильнюса. Мастер эпатажа Константин Богомолов соединил в своей постановке несколько сцен из пьес Еврипида. Корреспондент «Известий» встретился с режиссером.
— Как возник замысел спектакля «Мой папа — Агамемнон»?
— У меня давно была готова компиляция из пьес Еврипида. Я взял сцены из «Гекубы», «Елены» и «Ифигении в Авлиде» — о событиях до и после Троянской войны. Две основные линии — это история Ифигении, которую приносит в жертву царь Агамемнон, и уход на смерть Поликсены, дочери Гекубы. Вычленив эти повторяющиеся у Еврипида мотивы — мотивы жертвы, убийства родителями детей ради неких целей, я попытался объединить их в инсценировку.
— Спектакль о семье?
— О том, как мы убиваем своих детей. Может быть, о чем-то еще. В большей степени о семье, чем о войне.
— После гастролей вашего «Льда», где актеры просто читают текст Сорокина, все решили, что режиссер Богомолов кардинально изменился.
— Никаких изменений не произошло, просто московская публика получает информацию не в том временном режиме, в котором существую я. Если бы зрители были повнимательнее, они бы заметили, что «Год, когда я не родился» двухлетней давности сделан в той же камерной стилистике, что и «Лед». Я пытаюсь исследовать разные направления театра. Дело не в изменениях, а в том, что в одной точке пространства могут сосуществовать разные системы и одновременно могут быть разные взгляды на театр.
— Вы говорили, что во время репетиций пытаетесь услышать, жив текст пьесы или мертв. Что это означает?
— Каждый раз начиная работу, я не представляю, что получится из того или иного спектакля. Тональность постановки, ее образ и жанр могут радикально поменяться в процессе работы. Я могу обещать одно, а в итоге получится совершенно другое. В начале репетиций я проверяю звучание текста, как настройщик пытаюсь услышать: это та нота, которая меня устраивает, или нет?
Дело не в том, что есть живые тексты и мертвые, а в том, что каждый раз приходится находить живую тональность для конкретного спектакля.
— Ваши спектакли состоят из множества мелких деталей. Когда вы успеваете их придумать?
— Всё возникает в процессе репетиций. Сначала есть образ спектакля, который ты представляешь, а потом начинаешь репетировать и проверять.
— То есть озарение не может наступить, когда вы идете по улице?
— Нет. Как правило, я прихожу на репетиции не готовым. Всё делается в процессе — главное расслабить мозг, психику и дать возможность входить в тебя разным идеям. Я не верю в сочинение идей за столом, всё должно происходить в режиме живого обмена энергиями.
— Почему в ваших недавних спектаклях титры часто заменяют декорации?
— Это прием, который работает со зрительским восприятием. Мне интересно, как титр может заменить декорацию, свет, звук. Достаточно написать, что играет такая-то музыка или действие происходит в саду, и у зрителя сразу включается воображение.
В «Идеальном муже» есть мой любимый кусок, где титровка длится две минуты — зрители сидят и читают некий сюжет. Мне очень любопытно смотреть, как зритель в определенный момент стабильно смеется, в другом месте всегда выдыхает. Зритель принимает титр как действие — это очень интересная вещь с точки зрения психологии и взаимодействия зала и сцены.
— Вы просчитываете реакцию публики?
— Более или менее. Хотя, конечно, возникают какие-то неожиданности.
— Например возмущение.
— Бывают вещи, которые я не учитываю, но, как правило, я не допускаю зашкаливания децибел возмущения. Когда я делаю агрессивную сцену, я четко понимаю, что зрителю она не понравится, но при этом он удержится в кресле и продолжит смотреть спектакль. Я совершенно не хочу, чтобы зритель уходил из зала раздраженным. Он может уходить из-за несогласия, но не потому, что ему противно смотреть спектакль.
— Вас называют одиозным режиссером.
— Это не льстит и не возмущает. Честно говоря, мне всё равно, что думают про меня те люди, мнение которых мне не интересно. С другими людьми — которые сложно судят о людях и об искусстве, без набора зубодробительных припечатывающих ярлыков — мне интересно.
— Многие строят карьеру, поддерживая образ хулигана.
— Никогда не пытался создать себе такой образ. Я всегда говорил, что я делаю разный театр. А мои изменения или разнообразие моих интересов зачем-то трактуют как диалог с теми, кто воспринимает меня провокатором. Мол, вот я сделал скандальный спектакль «Чайка», а потом под давлением критиков его «причесал».
Мне интересно делать разный театр, и мне в равной степени интересны формальные и психологические постановки — и Някрошюс, и Бонди, и Марталер. А когда-то я пошел в ГИТИС благодаря «Волкам и овцам» Петра Фоменко.
Мне хочется учиться, и я не стесняюсь говорить, что до сих пор не владею языком театра в совершенстве. Я часто подражаю другим режиссерам потому что театр — это миметическое искусство, где все учатся через подражание. Для меня очень важно иметь внутреннее право ходить в разные стороны и по разным направления, умещать в себя разные системы, но это зачастую воспринимается как сложная игра с окружающим миром и попытки под него подстроится.
— Почему вы тогда изменили «Чайку» в МХТ?
— Потому что сегодня я так чувствую этот материал. Передо мной стояла задача сделать несколько вводов, но выяснилось, что я не умею делать вводы. Я не в силах воспроизвести спектакль, который я поставил несколько лет назад, и мне пришлось ставить новый.
— Скоро выйдет «Гаргантюа и Пантагрюэль» в Театре Наций. Как преобразился роман Рабле?
— Получается коктейль, который мне самому очень нравится. Отчасти абсурдистское, отчасти лиричное, но очень личное высказывание. В Рабле проглядывает Хармс или Введенский. А что скажет зритель — посмотрим.