Спектакль Юрия Погребничко „Сцены из деревенской жизни (Дядя Ваня)” обнаружил неожиданное родство между Чеховым и Японией, русским терпением и восточным стоицизмом, считает МАРИНА ШИМАДИНА.
Все смешалось в доме Войницких: Запад и Восток, Чехов и Шекспир, Россия и Япония. В воздухе чувствуется запах то ли не выветрившегося дыма, то ли восточных благовоний. Побеленные кирпичные стены завешаны старыми тусклыми коврами. В одном углу — поленница дров, в другом — розовый куст, посередине — черный настил, ступая на который все разуваются, а на нем — чайный столик с низенькими японскими табуреточками. Дядя Ваня и Астров выходят на сцену, как обычно у Погребничко, в
каких-то лохмотьях с холщовыми капюшонами, как у средневековых странников. Профессор Серебряков, которого играет Алексей Левинский, читает монолог призрака отца Гамлета. А вот Елена Андреевна (Елена Кобзарь), хоть и не носит кимоно, выглядит как натуральная японка: у нее высокие нарисованные брови домиком, непроницаемое лицо и тихий голос, она ходит мелкими шажками и выражает свои чувства ритуальными жестами. У нее даже есть необъяснимый загадочный двойник,
что-то вроде зеркального отражения, с которым она исполняет
какой-то обобщенно ориентальный танец. Да и остальные не отстают. Астров (Михаил Палатник) под гитарный квартет, наигрывающий
что-то русское народное, выдает вместо трепака упражнения восточных боевых искусств. Соня (Лика Добрянская) сервирует стол с водкой и закуской палочками и пишет письмо доктору иероглифами.
В первый момент кажется, что все эти чужеземные штучки занесены в глухую провинциальную усадьбу столичными гостями в качестве восточной экзотики. Но, приглядевшись, понимаешь, что это не пошлая мода, не тщательно культивируемая япономания. Восточное мировоззрение проросло здесь естественно, как сорняк, сквозь щели и проплешины плохо устроенной и беспросветно несчастливой жизни. Все персонажи говорят здесь отрешенно, словно не по-русски и как бы для себя, без надежды, что их услышат и поймут. Ни одно чувство, ни один всплеск эмоций не мелькнет на этих самурайских лицах.
Истерика дяди Вани, винящего всех вокруг в том, что он не стал Шопенгауэром, и тем более его нелепая выходка с пистолетом, конечно, не вписываются в эту систему мировоззрения. Поэтому режиссер вынес ее за скобки: в то время как в динамиках звучит голос от автора, описывающий вспыхнувшую в доме сумятицу и переполох, артисты сидят и преспокойно наблюдают, как на заднем плане, будто в кино, Войницкий медленно преследует Серебрякова с пистолетом в руках. При этом оба двигаются с достоинством и невозмутимостью, точно речь идет не об их жизни, а о какой-то не очень интересной игре. Примерно то же самое происходит во время любовной сцены между Еленой Андреевной и Астровым: несколько условных жестов, лишенные страсти объятия — не прощание несостоявшихся любовников, а какой-то целомудренный ритуал, выставленный к тому же в ироническом свете: на словах „Я выше, чем вы думаете” босая Елена Андреевна привстает на цыпочки.
У Юрия Погребничко даже сам чеховский текст вдруг начинает звучать как-то по-японски. Отдельные фразы, например: „Вот и сентябрь. Как-то мы проведем здесь зиму?” — становятся подозрительно похожими на изящное хайку. И перекликаются с эпиграфом к спектаклю, взятым режиссером из классики этого поэтического жанра: „Снова весна / Приходит новая глупость / Старой на смену”. В театре, недавно пережившем страшный пожар и оставшемся фактически на улице (уцелела только эта маленькая сцена), такое философское отношение к бедам и несчастьям воспринимается не как абстрактное построение, а как выстраданное жизненное кредо. В конце концов, кто, кроме русских, может сравниться по ежеминутной готовности к катастрофе с живущими в сейсмически активной зоне японцами?