Top.Mail.Ru
Касса  +7 (495) 629 37 39
Об этой премьере в московских театральных кругах говорили шепотом, словно боялись спугнуть вдруг залетевшую к нам птицу удачи. Заполучить на постановку в Москву самого Эймунтаса Някрошюса, гениального сумрачного литовца, который работает только у себя на родине, в созданном им театре „Мено Фортас”, но собирает всевозможные театральные премии по всей Европе, казалось неслыханным счастьем. С тех пор как литовский студент окончил курс Андрея Гончарова в ГИТИСе, он не работал в Москве. И вдруг согласился на предложение Фонда Станиславского. Наверное, режиссер счел красивым символическим жестом перенести „Сад” на сцену в год столетия этой пьесы и в городе, откуда она начала свое триумфальное шествие по всему миру. Так что этой постановке заранее отводили исключительную роль в истории современного театра.

Безразличный к российским театральным регалиям, Эймунтас Някрошюс пригласил в спектакль как заслуженных и именитых, так и совсем молодых актеров и собрал сильную и талантливую команду. Распределение ролей еще до спектакля казалось идеальным. И премьера только подтвердила снайперскую точность режиссера. Людмила Максакова оказалась идеальной Раневской, по-королевски женственной и в то же время какой-то нервной, потерянной и глубоко несчастной. Актриса кладет краски наотмашь, грубыми страстными мазками. Одна из самых сильных сцен — когда Раневская узнает о том, что вишневый сад продан. Лицо актрисы вдруг становится осунувшимся, взгляд потухшим, и пока Лопахин изливает перед ней душу, радуясь покупке, она сидит с отсутствующим видом и, тихо посвистывая, механическими монотонными жестами подманивает к себе какую-то воображаемую птичку, будто помешанная Офелия. Гаев в исполнении Владимира Ильина получился неожиданным, но очень убедительным — про этого уютного и прекраснодушного толстячка, который любит побаловать племянниц конфетами, действительно можно сказать, что он „проел состояние на леденцах”.

Одна из главных удач спектакля — Ермолай Лопахин в исполнении Евгения Миронова. Обычно эту роль трактуют плоско: грубый мужик, который не способен оценить бесполезную, не приносящую дохода красоту вишневого сада. Этот Лопахин совсем другой, тонкий и чувствительный. Видно, что он влюблен в этот чужой для него мир вообще и в Раневскую в частности. Побледневший, со смертельной решимостью на лице он делает ей признание и, вытянувшись перед ней в струнку, видимо, от избытка чувств и нехватки слов вдруг затягивает какую-то русскую народную песню. Хорошо заявили о себе в этом спектакле и молодые актеры. Их работы смотрелись даже выигрышнее в силу своей неожиданности. Инга Стрелкова-Оболдина очень интересно сыграла „монашенку” Варю, Юлия Марченко точно попала в образ совсем юной ребячливой Ани. Красавец и интеллигент Игорь Гордин перевоплотился в неловкого и угловатого, помятого жизнью, грубого и говорящего скороговоркой вечного студента Петю Трофимова.

Неподражаемо хорош Фирс Алексея Петренко: сгорбленный, с шаркающей походкой и глухим стариковским голосом, он тем не менее производит монументальное впечатление как символ незыблемых основ прежнего патриархального уклада жизни. Именно перед ним Гаев произносит свою пламенную речь к столетнему шкафу. И именно Фирс не только закрывает, как и полагается по пьесе, но и открывает спектакль. В начале он медленно разбирает висящие на стуле плащи всех обитателей усадьбы: с одних бережно стряхивает пыль и носит на руках, как ребенка, другие брезгливо комкает и бросает в угол, выражая свое отношение к каждому их героев пьесы. Но все они, любимые или презираемые, для него, как, вероятно, и для режиссера, недотепы — неуклюжие, несчастливые, не справившиеся с жизнью люди.

В финале все герои пьесы, кроме забытого Фирса, прячутся в глубине сцены за частоколом ветряков и, надев бумажные заячьи уши, обреченно дрожат, пока над сценой грохочут выстрелы. Эта сцена продолжает другой эпизод спектакля, когда Варя и Аня вместе с Шарлоттой (эту работу Ирины Апексимовой нельзя назвать удачной) разыгрывают на домашней вечеринке комическую сценку „вдруг охотник выбегает”. Тогда „зайчики” падали как подкошенные понарошку. В финале, в том, что все они обречены по-настоящему, сомневаться не приходится. Все шесть часов, что идет спектакль, над сценой звучат короткие и печальные, как далекое эхо, музыкальные фразы, словно заранее отпевающие всех гостей этого праздника жизни.

Режиссерские находки и метафоры этого спектакля перечислить невозможно. Но постепенно складывается впечатление, что все они существуют как бы отдельно от игры актеров. Бывалые мастера сцены, как послушные ученики, старательно выполняют указания режиссера — прыгают на одной ноге, катаются по полу, носятся по сцене и с размаху бьются оземь, но, кажется, не вполне понимают, зачем все это нужно. Столь необходимых в чеховских спектаклях настроения и аромата в этом „Вишневом саду” не появилось. Русские актеры и литовский режиссер сошлись, но той алхимической реакции, что делает спектакль одушевленным, между ними так и не случилось.