В Новом пространстве Театра наций грядет премьера — музыкальный перформанс «Я говорю, что люблю тебя» театрального режиссера, рижанина Владислава Наставшева. Вместе с музыкантами «Гоголь-центра» он исполнит забытые советские шлягеры 1950–1970-х годов в авторской аранжировке. Как выяснил Сергей Николаевич, танцевать под них будет необязательно, но при желании можно
В московском «Гоголь-центре» у Владислава Наставшева идут два спектакля — «Митина любовь» и «Форель разбивает лед». В Риге у него репутация модного режиссера, регулярно получающего главные театральные награды. На его спектакли не попасть ни в Новом Рижском театре, ни в Русской драме. А еще он поет. И может быть, это лучшее, что он умеет. В том смысле, что так, как умеет петь Наставшев, не умеет никто. Даже не с чем сравнить. Ну, может быть, французские шансонье? Стилистика поющих поэтов, которых мы живьем никогда не слышали, но когда-то о них читали в переводах Натальи Кончаловской. Пение-воспоминание, слабый шелест перевернутых нот и листов, исписанных от руки. Запрокинутый профиль, полузакрытые глаза и пальцы, пробующие клавиши, будто на ощупь пытающиеся определить их температуру.
У самого Влада, как у прирожденного романтика, она всегда повышенная. Не то чтобы совсем уж чахоточный жар, но мечутся руки по клавиатуре, лоб в легкой испарине и голос срывается на какие-то пронзительные, почти дискантные ноты, которые раньше могли выдавать только пионеры из хора Свешникова или солисты католических приходов во время Рождественской службы. И во всем этом есть какая-то странная, царапающая пленительность, так идущая стихам Михаила Кузмина, которые Влад поет давно. И имеет устойчивый успех, причем как среди эстетов и тонких ценителей прекрасного, так и тех, кто никогда Кузмина не читал и не собирается. Достаточно сказать, что в этом году открывать престижное мероприятие — Первую Рижскую биеннале — будет сольный концерт Владислава Наставшева.
Впрочем, у тех, кто до Риги этим летом не доедет, есть редкий шанс услышать Влада в Москве, в Новом пространстве Театра наций, где он даст серию концертов под названием «Я говорю, что люблю тебя». Это уже совсем другой и не очень привычный для него формат — советские шлягеры 1950–1970-х годов. Ретроисторией сегодня вряд ли возьмешь столичную публику. Более того, безжалостная эксплуатация «старых песен о главном» неизбежно привела к тому, что лимит зрительских симпатий на них исчерпался, похоже, надолго. Став обязательным атрибутом душного государственного официоза, они растеряли даже последнее ностальгическое обаяние. Говорю, разумеется, не про всю советскую эстраду, а про то, что принято называть «классикой». Но ее-то как раз в репертуаре у Наставшева почти нет. Интуитивно он выбрал просто красивые песни, бесхозные, полузабытые, не прошедшие кастинг Первого канала, смытые волной в бескрайние воды Стикса, где и обретаются некогда любимые голоса, чье слабое эхо лишь изредка доносится по престольным праздникам, как правило, ближе к ночи с каких-то неведомых никому волн, частот и диапазонов. Но Влад Наставшев их расслышал, запомнил и понял, как надо их петь сегодня.
Первый раз он исполнил песню из репертуара Леонида Утесова «Дорогие мои москвичи» в своем спектакле «Три сестры» в Национальном драматическом театре. Там в конце первого акта, под стоны и крики главных героинь «В Москву, в Москву!», особенно пронзительно звучавшие на латышском языке, вдруг раздался откуда-то из темноты задумчивый трогательный русский голос. «Затихает Москва, стали синими дали…» Это была песня о какой-то несбыточной Москве, которую никому из героев спектакля не суждено увидеть. Она существует лишь в снах и мечтах сестер Прозоровых, в этом предотъездном мороке и трепете, знакомом провинциалам, отправляющимся в столицу.
«Ну что сказать вам, москвичи, на прощанье?..» Утесов это пел иначе. Он-то как раз и был тем одесситом, который взял вначале Ленинград, а потом Москву, а вместе с ними и все прилегающие территории бывшего СССР. Лучше любого столичного жителя он знал, как «держать фасон». И точно так же, но на свой лад, пела эту песню много позднее Людмила Гурченко. Гимн «понаехавших» победителей.
А Влад Наставшев ничего этого не знает и не умеет. И в Москве он гость с визой на полгода. Зато у него хорошо получается вопрос: «Вы, наверно, устали, дорогие мои москвичи?» С ударением на «устали». Он так это поет, что почему-то веришь, что ему это небезразлично. Устали вы или нет? В плохом сегодня настроении или ничего, можно жить дальше? Именно тогда, на «Трех сестрах», стало понятно, что Наставшев, как никто, способен вернуть этим песням их давно утраченную сердечность, теплоту и ласковую нежность.
Собственно, так возник проект музыкального перформанса под первоначальным заголовком «Медленные танцы». И тогда замаячило на горизонте Новое пространство Театра наций на Страстном бульваре, двери которого гостеприимно распахнула арт-куратор и художник Вера Мартынова, поверившая в этот замысел и деятельно поддержавшая его.
Что это будет, пока трудно сказать. Многое решится на премьере и дальше в ходе восьми представлений. Но уже ясно, что ни одно из них не будет походить на предыдущее.
Мы сидим с Владом в его новой квартире на улице Элизабетас в Риге. В окна светит солнце и бьется молодая весенняя листва. В комнате ничего лишнего: белые стены, черное пианино и белая чашка с кофе для меня, как обязательный знак рижского гостеприимства. Спрашиваю, как он видит свое действо?
— Все просто. Я вижу пространство, по периметру которого сидят люди на старых стульях. Возьмем их из какого-нибудь кинотеатра или Дома культуры. А внутри на небольшом возвышении танцплощадка, покрытая советским линолеумом. Ну и, соответственно, мы с музыкантами из «Гоголь-центра» со своими инструментами. И еще над нами висит какая-нибудь хилая гирлянда из лампочек, которая то и дело мигает. То есть перед нами пустая танцплощадка, где никто не танцует. Но зачем-то музыканты играют, а я пою.
Ɔ. А у тебя есть ответ на этот вопрос: зачем ты играешь?
У меня даже два ответа. Во-первых, меня трогают эти песни. Мне они нравятся, нравятся люди, как те, которые их пели, так и те, которые их когда-то слушали. Даже не знаю почему. Наверное, из-за какой-то душевной доброты и человечности, которая идет от этих песен, музыки, голосов. А во-вторых, у меня есть ощущение, что я прикасаюсь к чему-то вечному. Они существуют вне категорий моды: они были, есть и будут всегда.
Ɔ. В твоих самых известных спектаклях «Озеро надежды» и «Озеро надежды замерзло», идущих сейчас на сцене Нового Рижского театра, ты рассказываешь о попытках расстаться с прошлым, которое тяготит, мучает, мешает отношениям с самыми близкими людьми. У тебя нет ощущения, что эти песни — это как те самые старые вещи, с которыми ты пытаешься проститься, но они никуда не уходят? Ты их как будто сам по своей воле снова тащишь с помойки, куда отправил ненужное барахло своей мамы и бабушки в двух своих спектаклях.
Ты знаешь, как художник я дорожу своим местом на обочине. Мне совсем не нравится вписываться в мейнстрим, в актуальную современность. Просто, наверное, я ее не очень понимаю и чувствую. Помню, как однажды мы сидели с Кириллом Серебренниковым в его кабинете. Ты знаешь, у него там есть такое полупрозрачное стекло, через которое видно, как зрители идут в театр. И вот он смотрит на зрителей и говорит, как будто размышляя вслух: «Вот кто эти люди? Чего они хотят? Чего ждут?» Я его тогда не понял. Ну, как чего ждут, Кирилл? Спектакля. А он четко понимал, что время стремительно бежит и все так быстро меняется. И то, что вчера было актуально и модно, сегодня уже нет. И это происходит просто по щелчку. Мне тогда это было трудно осознать. У меня-то, наоборот, было ощущение, что я-то на волне. Вот уже состоялась «Митина любовь», вот скоро будет «Медея». И есть успех, и зрители идут… Прошло совсем немного времени, и я понял, что такое — не вписаться в свое время.
Ɔ. И что тогда надо делать?
Ну что? Поднять голову, посмотреть на небо, сделать глубокий вдох и почувствовать какую-то вибрацию в воздухе. А может быть, переждать эту паузу где-то тихо в углу или, наоборот, на сцене под светом софитов, как получится. Но я отважусь сказать, что спад и усталость я ощущаю не столько в себе самом, сколько во времени. Оно как будто само качнулось куда-то в прошлое. И если это движение неизбежно, и мы вынуждены ему подчиниться, тогда давайте искать и находить то лучшее, что от этого прошлого осталось.
Ɔ. Странно, что ты выбрал песни 1950–1970-х годов. Ты же по возрасту не можешь помнить эпоху оттепели. Твое детство пришлось на 80-е, когда ничего уже этого в помине не было. А была сплошная Алла Пугачева и какая-нибудь группа «Земляне».
Я думал об этом. И мне даже хотелось бы что-то взять от эпохи собственного детства. Но все дело в том, что 80-е… не мое детство. Так сложилась жизнь, что все эти ранние годы я провел в жесткой изоляции от всего, что называлось советской эстрадой или, упаси Боже, попсой. Я был прилежный ученик музыкальной школы. Меня с детства окружала стена из классической музыки и классической литературы. Бесконечные педагоги по всем возможным предметам. Все усилия мамы были подчинены одной цели: чтобы я постоянно стремился ввысь к знаниям, подальше от разной дворовой грязи, от плохих мальчиков, от грубостей и пошлостей улицы. Почему-то в этот список попал и Виктор Цой — он тоже прошел мимо меня. И Б. Г., как и весь русский рок. Но сейчас я думаю, что если бы мне они были позарез необходимы, то я бы, конечно, их слушал с утра до ночи. Никто бы мне не смог запретить. Но мне самому это было не интересно. Вот в чем дело? А вот что-то увядающее, засохшее, какие-то полудохлые белые тюльпаны на скрипучем старом паркете — вот это для меня было подлинным, настоящим и любимым. И в этом выборе был даже какой-то мой личный вызов, внутренне рифмующийся и с Михаилом Кузминым, и с Мариенгофом, и с Харитоновым, которые всегда были в стороне от прогресса и основной трассы, по которой обязательно надо маршировать дружным строем.
Ɔ. А тебе вместе со всеми маршировать, конечно же, было неохота. Даже в детстве.
Представь себе, даже тогда я уже знал, что весь этот прогресс, все эти обязательные поиски актуальности, модности, современности ни к чему хорошему не ведут. Точнее, ведут к финалу. Причем чем дальше, тем более отвратительному и бессмысленному.
Ɔ. Ну хорошо, а что ты собираешься делать с этими подвядшими тюльпанами, разбросанными на паркете?
Я их ставлю в воду, чтобы они немного ожили и пришли в себя. Я пытаюсь уловить их первоначальный аромат. Стараюсь почувствовать изначальный звук этих песен. Поэтому, например, я переиначиваю романсовую структуру «В нашем городе дождь». У меня получается скорее баллада. Я хочу понять, как звучат воспоминания. Ведь воспоминание — это не только про прошлое, про вчера, но и про сегодня. Ты же сейчас вспоминаешь. Признаюсь, мне совсем неохота возвращаться туда, в минувшие времена и эпохи, но я хочу услышать, как они звучат сейчас. Это вроде бы как те самые песни. Но они выцвели, как выцветают ткань, фотографии, вещи. Кажется, вот-вот и они рассыплются у нас на глазах в прах. Мне важно удержать этот миг, пока они еще живы. Поэтому для меня важнее не вальяжный Утесов, а дребезжащий Козин, не победительная Пугачева, а, скажем, забытая Лидия Клемент или Майя Кристалинская.
Ɔ. И все-таки вопрос, который я не могу тебе не задать: а танцы-то будут?
Первоначально мы так и планировали, но потом я понял, что под воспоминания не получается танцевать. И пустая танцплощадка на моем концерте будет выглядеть честнее, чем какие-нибудь хорошо обученные подставные пары, исполняющие свои па. Впрочем, если вдруг кто-то из публики захочет потанцевать под мои песни, милости прошу. Мы будем только рады.